юлия гаврилова

ЭССЕ

ВЕСПЕРЫ

Весперы зимние, предвечерние, синие. Как летний полдень – тревожное время. Не стигийская ночь под сводом подводной пещеры, когда сетчатка рисует автопортреты. Не предрассветные сумерки самоцветного блеска, когда хрусталик молодеет с каждым пойманным им фотоном. Фарнезские синие. Ровняющие ландшафты шершавой грунтовкой – отрицающие реальность объёмов и форм. Глухие – заставляющие молчать лесных голубей, воркующих в самый мороз. Тонким наждаком состаривающие ослепительные поверхности зимы. Медленные как жар, приходящий после озноба.
Но появляется свет рукотворный, фонарный, отражённый и лунный. Приходит свет и восходят рельефы. Проплывают по гребням анабатических ветров. Так зима дышит, опадая и нарастая между зенитом тьмы и надиром света.

ЗИМА

Эти краткие зимы – сон богов Акдениза. Сон, струящийся из-под сомкнутых век их неудержимым светом.
Сон богов Акдениза – в сером небе глобулы цвета ещё неизвестных легкоплавких металлов, что сольются с морскою солью и сладким снегом на горных пиках.
Сон богов Акдениза – сладостный гесперидий, миновавший время, обделённое вкусом в преддверии созреванья.
Богам Акдениза снится зарево на границе восхода с закатом, навсегда лишённое прямоты полудня, ощутимое зарево, полное солярных и селенических зёрен – отражающих свет и его несущих.
Снятся в прибое рвущиеся жеоды – гладкие, как яичная гильза, окрашенные под наволоку январского взморья, выстреливающие аврелианским солнцем.
Раковины моллюсков, расцветающие спирально, как розы; красками их питающие свой жемчуг. Виноградные снятся улитки с янтарной плотью, неотличимой от собранных виноградин.
Экседры, под фресками из живых тюльпанов, прячущие рубцы на мраморной плоти. Ядра пиропов, созревшие для винокурен в честь Аполлона.
Снится, как становится тёплым страшный запах Плиниевых соцветий, как их полные яда побеги несут бессмертье, неведомое беспечно спящим богам Акдениза.

КАМЕНЬ

Этот камень в груди. Отнести его к морю. Пусть его отшлифует, сгладит режущие края. Инкрустирует солью – субстратом жизни, смешает соль крови с солярностью моря, облегчит тяжесть невесомостью тела в горькой воде.
Отнести его в горы. Пусть пребывает там, пока его не отыщет Джузеппе. Пока не проснётся Везувий и примет в тепло, пусть переплавит, пусть залатает камнем рубец на сердце Земли, рубец на сердце Джузеппе – встанет живым обелиском заплутавшему в серпантинах сыну.
Отнести его в устье реки. Пусть покроет ущербный щербатый лик его мягкой и вязкой тиной, пусть укачает в люльке тёмной и пресной воды, распустит колкие кристаллы – выдавленные со скрипом слёзы.
Положить его в тёплую почву. Пусть из её удобренной костным составом плоти вырастет мак забвенья. Пусть из мака Антонен испечёт пирог и испытает простую радость.
Отнести его к лесу. Пусть на красном закате он послужит подушкой Георгу, в ударе вышедшему из пивной, из окопа. Пусть он возьмёт у камня немного крепости, чтобы перестать видеть в камне пулю, в камне – камень на шею.
Подбросить его в воздух. Пусть он лопнет как косточка плода, пусть пальцами Пауль прочтет в нём цветок для слепых прохожих на мосту Мирабо.
Положить к основанью престола смирнских богов. Пусть его подберёт мальчик Йоргос, острым краем его подрисует зрачки на микенской маске.
Оставить в оливковой роще. Пусть его найдёт Федерико, разобьёт окна любимым, разбившим сердце дуэнде. Пусть зарядит ружьё, прежде того, кто убил дуэнде.
Наверное камень в груди слишком тяжел, потому что ничто из этого не станет возможным.

МРАМОР И РАКОВИНА

Они близки неисчислимое количество лет, они прочно связаны, у них родственный состав скелета: кальцитовый мрамор с плотным телом, переживший всю геологическую историю, и девичьи завитки покинутых обителей улитки, пережившие всю эволюцию живого.
Мрамор шершавый, берущий на себя ответственность и скульптора, скрабирующего жадную до чужого ладонь, и материала, призывающего скульптора. Улитка, обманчиво хрупкая, с просвечивающим на солнце телом, с режущими краями пещеры. Режущими всё те же жадные пальцы, привыкшие раскрывать простые тайны.
Но когда они оказываются в объятиях друг друга, разыгрывается на сцене древнего театра трагедия различия. И коралловое гладкое нутро моллюска, попадающее в ладони раковины из «сияющего камня», сожалеет о тёплом море, которое для неё теплее этих ладоней. И светящийся нетленным золотом мрамор, гаснет и тускнеет в присутствии розовой Фибоначчиевой спирали улитки. И не помнит забывчивый и зовущий к забытью мак, спящий в ладонях ликийских ангелов, что роман их обречён.
Мир един, и в едином мире узнавание и различие – единственная драма.

МОРСКИЕ ПТИЦЫ

Без усилья морские птицы стекают к морю на утренних нисходящих с суши воздушных реках. Ради тонких летучих рыб, долго и прямо парящих над покоем остывшей солёной ртути. Ради едва заметного взмаха их плавников, напоминающего птицам об эволюционном детстве. Ради того, чтоб посмотреть на сушу, хранящую гнёзда, поднявшую якорь ночи. Поутру все швартовы земного сняты, невесома почва, несущая бремя мира, затуманены тающим сном и предчувствием жара горы. Так проходит анатолийский день, пролетает между водой и небом, течёт облаками, не вернувшими ещё пресную воду родникам и окрепшему за ночь раствору моря. И под вечер, глядя на солнце, что клонится к линии горизонта, к этой нитке недвижной в осеннем штиле, натянутой крепко, никнет суша, склоняя усталые тени к колыбели моря, вдыхая возвращённые предночным прибивным бризом запахи отравленных олеандров, домашних лечебных гераней и колючей травы юга, на которой нельзя заснуть – так остры её стебли. Так же остры, как бандерильи солнца, за прошедший день сшившие море, небо и сушу. И без усилья с вечерним ветром восходят морские птицы на тёплые камни к тёплым снам о летучих рыбах.

СЕВЕР

Солнце великого Севера не оставляет на почве ни мига, ни дюйма для синего часа ныне.
Но, поднимаясь на утренних восходящих потоках звериного и земного, норного – от распаханного ли грунта, от новых гнездовий – тепла, входишь в синь и вечные сумерки неба. Здесь обитают боги и говорят на языке мотора и мерцания ветра со срывом – и чем ближе к земле, тем этот срыв неизбежней.
Оставляя внизу все сокровища золотых – не часов, суток высокоширотного лета, чьим цветом вышиты коконы шелкопряда, опушены пчелиные ножки и высвечен урожай соломенного вина с просоленного солнцем склона, входишь в небо рекой, что без страха становится водопадом и лишь в ледяном озерце низины ужасается своему паденью.
И неизбежность течения – потоков стрел той стремнины, не встретившей препятствия в золоте предполярного утра, – пугает, как чувство скорби во время полуденного сна, во время поиска слова для радиопереклички. Как поиск прохладной ладони во время горячки. Как поиск ориентира – звезды на утреннем, слишком бледном, далёком небе. Как прикосновение к фюзеляжу – тёплому от работы, тонкому под уставшей рукою, вздымающемуся от счастья полёта. Родному – в навсегда чужом, навсегда чуждом мире.
Made on
Tilda