Начало см. ВП № 1 (52)
ПРО́КЛЯТЫЙ ПРОСТОР
Часть вторая
***
Так неужели всякий раз необходимо умереть, чтобы до коллег по задорному поэтическому цеху, наконец-то, дошло, что рядом с ними жил мастер?
Казалось бы, и жизнь у художника – одна, и смерть тоже одна. Но для самого себя поэт внутренне рождается и умирает многократно, и живёт, пока создаёт очередное стихотворение. Потому-то и гложет стихотворца страх перед чистым листом, ибо, пока создаются настоящие стихи настоящим мастером, в нём повторно протекает вся жизнь поэта от момента зачатия до момента смерти, когда и творческий ресурс выработан, и детище лежит на столе, излучая последний, завершающий высокое творческое напряжение аккорд.
Настоящие стихи возникают внезапно. Но для этого необходимо некое родительное начало; это, когда очередная строчка, выпрыгнувшая из небытия, даёт понять автору, что стихотворение – зачато и поэтическая жизнь началась! Другое дело, что в дальнейшем эту строчку, как ребёнка, нужно выносить в душе. Но – творческая жизнь новорожденного поэта до «обидного коротка»: некогда расхаживать по комнате, нужно немедленно – напряжением воли, интеллекта, мастерства – отыскивать новые строки, соответствующие первой, жизнеспособной строке. Могут быть безжалостно отброшены даже те строки, которые как бы являлись предтечей.
Всё это напоминает создание природой живой биологической субстанции – мёртвые химические элементы в процессе никому не ведомой реакции, при условиях, одному Богу известных, – создают живую белковую клетку. И именно с неё начинается процесс эволюции, когда из миллиардов живых клеточек рождается, наконец, мыслящий организм. Да-да, стихи должны мыслить сами по себе. Бытовое мышление их создателя, находится в абсолютном несоответствии с мышлением отдельно созданного стихотворения. Но, опять же повторяем, что речь идёт о мыслящем стихотворении... И миллионы созидательных лет природной эволюции спрессовываются до нескольких «звёздных» часов истинного творчества, когда поэт оперирует в душе, казалось бы, несовместимыми временными эпохами, органично сочетающимися с одушевлённой тканью стихотворения.
А когда «вынашиваются» некие «перспективные» планы, когда поэт, владеющий определённым набором средств, начинает выдумывать «социально значимые», «обличающие» вирши, из-под его пера, вероятнее всего, выйдет мёртворождённая субстанция. Муляж, с которым можно будет, всего лишь, носиться с выступления на выступление, громыхая, обличая, пригвождая к позорному столбу. Неизвестно кого, как выясняется через очень короткий промежуток времени.
***
Но зато всё то, что живое, они постараются приструнить, объявить непонятным, подобрать ярлыки типа: «поток сознания», противопоставляя живому – мёртворождённые строчки, наполненные «гражданским» содержанием, и задвигая настоящего поэта за бутафорские спины картонных манекенов от поэзии.
На посредственность обычно работает целый клан добровольных, таких же посредственных восхвалителей; вокруг более яркой посредственности кучкуются менее одарённые стихоплёты. Поэтому, когда вокруг тебя плавает куча поэтических прилипал и «доброжелательных» лоцманствующих критиков, можешь не сомневаться в своём творческом бесплодии.
***
Крупный поэт – одинок. К нему не идут в ученики, потому что можно оказаться вне литературной тусовки, а похвала, даже на таком отвратительном уровне, всё равно похвала, а поэту – похвала ох, как нужна! Об этом говорили многие классики русской литературы. Об этой двойственности поэтической души: с одной стороны – желание похвалы, с другой – «боязнь данайцев дары приносящих», не раз говорили и мы. И поэтому в своих оценках никогда не скупились, если видели перед собой поэта, обладающего всеми данными, необходимыми для создания настоящей поэзии. И ещё: настоящий поэт должен быть уверен в себе! Только тогда он сможет противостоять натиску окололитературной стаи.
Страшно.
Понимаем, как страшно оказаться одному, когда тебя принципиально не приглашают на выступления, стараются не замечать созданного тобой... И тогда, словно защита от литературного вакуума приходит спасительное ёрничанье, создание самоироничных, живых произведений в противовес тем, кто, кроме мертвечины, ничего создать не может.
***
Это всё равно, как если в химически чистой воде находятся два атома водорода и один атом кислорода, положенных ей по закону, и, тем не менее, ни для утоления жажды, ни для выращивания в ней цветов ли, рыб ли, она не годится. И, наоборот, живая родниковая вода, вобравшая в себя природные примеси, становится целебной, восстанавливает силы организма, борется с его недугами. Так и в стихотворении – в нём могут наличествовать все внешние атрибуты, свойственные рифмованной субстанции, но в целом произведение окажется мёртвым из-за отсутствия тех микроскопических компонентов, делающих ритмизованно организованную информацию – живой поэзией.
Уверенные в себе вожаки очень ревниво относятся к выпадающим из иного времени талантливым индивидуумам. Им никак не понять, что хочет сказать эта белая ворона, которая и выглядит не цивильно, и шарфик у неё на шее болтается не по сезону.
***
Наши «крестьянские» поэты воображают, что только их отталкивает городская литературная среда. Это – неправда. Во-первых: в России крайне негативно относится к приезжим исключительно петербургский, культурный социум. И если А. Блок, воистину городской поэт, активно принял поэзию С. Есенина, прямо с поезда пришедшему к нему на Офицерскую, то З. Гиппиус к тому же Есенину относилась весьма спесиво. Её, заведующую известным окололитературным бомондом, в Есенине раздражало всё, в том числе и валенки. Конечно, можно понять В. Маяковского, который знал, что Есенин – рядится в «исконное, посконное» исключительно с целью выделиться из эстетствующей поэтической толпы, и побился с ним об заклад, что скоро весь этот маскарад будет сброшен. Так, собственно, и произошло, потому что настоящий, а не опереточный мужик очень охотно меняет лапти на лакированные штиблеты.
Во-вторых: ни одного сколько-нибудь значимого «крестьянского» поэта Петербург не дал. Собственно, он вообще не дал ни одного крупного поэта-долгожителя. Всех сломал и перемолол. Пушкин, Лермонтов, Некрасов ушли из жизни, до обидного, рано. Тютчев был выброшен в дипломатическое небытиё. Фет за полжизни не написал ни единой строки, фермерствуя в провинции. Блок, Гумилёв погибли, не перешагнув сорокалетнего рубежа. Ахматова, при всей своей потенциальной гениальности, не создала ничего путного, кроме поэмы «Путём всея земли», первой главы «Поэмы без героя», да ещё нескольких необязательных стихотворений. Есенина, состоявшегося в Москве, Петербург уничтожил сразу же по приезде. Довольно успешно сражался с Питером один из самых талантливых морских поэтов Юрий Инге. Но его уничтожили в первые же месяцы войны, те, кто потом пережил его почти на полвека.
Из поколения, пришедшего с войны «не с пустою душой», смог выжить лишь одиноко просидевший жизнь на Петроградской стороне, так и не ставший к 300-летию почётным гражданином города, Вадим Шефнер, которого мы похоронили 8 января 2002 года. Дудин, Хаустов, Лихарев, Саянов, Берггольц не смогли в себе преодолеть гранитной провинциальности невских берегов.
Глеб Горбовский – исключение, лишь подтверждающее правило; он – тот поэт, который до сих пор, несмотря на «всемирный запой», известен всей стране. Но это на него работает имя, а не стихи последних лет! Из поколения, входящего с ним в поэзию Петербурга, никто практически не уцелел и не состоялся. Геннадий Угренинов – замолчен, Александра Рытова нет с нами более четверти века, третья кассета Лениздата, которая могла бы состояться практически вся, держится стоически, но уж больно часто её участников снимали с дистанции, несправедливо дисквалифицировали, со всей очевидностью не замечали и игнорировали...
«О человеке надо говорить, пока он слышит», – слова справедливые, но то, что мы наслушались в свой адрес за два последних года, превышает весь объём грязи, вылитый на нас за всю предыдущую жизнь.
Прибывшие в Питер из провинции одарённые личности расталкивают локтями всех и вся, стремясь подобраться к пирогу известности, забывая о том, что их самих ждёт печальная участь несостоятельности, не обошедшая в городе на Неве практически никого.
Ни Сергею Есенину, ни Борису Корнилову, ни Николаю Рубцову при всём их всепобеждающем таланте, не удалось покорить северную столицу, даже имея всесоюзную известность.
***
У каждого из великих поэтов есть свой чёрный человек... Это – не второе «я», это, скорее, тот, противостоящий крупной литературной личности, социум, без которого уничтожение этой самой личности становится проблематичным. Почему так пессимистичны мы в своих прогнозах, почему только гибель неординарного индивидуума представляется закономерным итогом любой литературной деятельности?
Омар Хайям понял это восемьсот лет назад... Неважно, кто вытащит наши фигурки из инкрустированного небытия, поставит на шахматную доску жизни и, вдоволь наигравшись, снова запрёт их в «заветный сундучок». Речь, конечно, не идёт о Всевышнем. Речь идёт о «сильных мира сего», от которых зависит наш личный – творческий и жизненный – прогноз. Но подчас эти самые «сильные мира сего» отнюдь не одарены свыше теми же талантами, «которым надо помогать, потому что бездарности пробьются сами». Одно дело, царица, отправившая понравившегося ей «пастушка» Серёжу в санитарный поезд, и совсем другое – литературный поводырь, руководитель районного ЛИТО, зависящий и побаивающийся своей зубастой паствы. «Ну, как, – спрашивает Наталья Грудинина одного из своих подопечных, – как вам понравились предложенные Николаем Рубцовым строки?» И тот, начитанный, одарённый, выпускник «корабелки», снисходительно говорит, что его настораживает в стихах Рубцова «упражненчество». Речь шла о стихотворении «Старый конь». Надо же, белиберда А. Вознесенского «плафоны, пилоны, как сахар, пилены, сверкнут оперённо дома из перлона» признаётся шедевральным откровением, а «...волки есть на волоке и волок тот полог, едва он сани к Вологде по волоку волок» – всего лишь игрою слов.
***
Упрямый Рубцов пытается противостоять своим оппонентам, пытается доказать им, что он тоже не лыком шит, что ему, в принципе, подвластна стихотворная стихия. И он абсолютно прав: музыкального слуха ему не занимать, стихи его – профессиональны, ирония оправдана, а «равнобедренная дочка» вызывает у зрителей абсолютно заслуженный смех и овации.
Но в Питере витийствует Бродский, которого тащит за уши та же Грудинина. Он – уже «поэт»! С большой, так сказать, буквы. Нобелевское лауреатство просчитано, высылка запрограммирована, он никогда и нигде не работал, в отличие от Рубцова, надрывающегося в качестве шлихтовщика на Кировском заводе. И мы представляем себе, как занудно читает Бродский в литобъединении своё длиннющее, выстроенное в форме восточных бейтов – стихотворение:
Ты поскачешь во мраке по бескрайним холодным холмам
Вдоль берёзовых рощ, отбежавших во тьме, к треугольным домам,
Вдоль оврагов пустых, по замёрзшей траве, по песчаному дну,
Освещённый луной, и её замечая одну.
Давайте на мгновение забудем, что это стихи будущего нобелевского лауреата и обратим взор на инструментовку и оснащение первых четырёх строк. «Ты поскачешь...» – обычная распространённая ошибка стихотворцев, забывающих о великой двузначности «могучего русского языка»; здесь может идти речь 1) и о некоем друге (подруге), который (ая) скоро поскачет по холмам, 2) и о себе любимом, «поэтично» подразумевая «ты» в значении «я».
Насколько в этом смысле оказался прав Н. Рубцов, преподнося чувствительный урок двадцатилетнему питерскому «мэтру» и побивая его хрестоматийной точностью: «Я буду скакать по холмам...» Холмы И. Бродского – какие-то безликие, «бескрайние холодные», без конкретной привязки к месту действия, проаллитерированные по принципу «чуждый чарам чёрный чёлн» с перестановкой ключевого согласного звука на конец слов. Всё в этих двустишьях – никакое, ничьё. И даже «берёзовые рощи, отбежавшие в» очередной «тьме к треугольным домам» могут произрастать и на канадской почве (см. стихи А. Городницкого того же времени), а хрестоматийная геометрия домов даже близко не лежала с вычурно-одиозным образом «треугольной груши».
Какой абсолютной глухотой нужно обладать, чтобы предпочесть бутафорские «холмы» И. Бродского, отеческим холмам Н. Рубцова, пусть даже и написанным в противовес.
Я буду скакать по холмам задремавшей Отчизны,
Неведомый сын удивительных вольных племён!
Обратите внимание, как одним эпитетом – «задремавшей» –
Рубцов перечёркивает тяжеловесное нагнетание Бродского –
«во мраке», «во тьме», «освещённый луной»... И так же, без натуги и напряга устанавливает временные связи между собой «неведомым сыном» и скифскими, славянскими «удивительными вольными племенами». И тогда не надо всуе поминать имя «задремавшей Отчизны», потому что за этими образами стоит «тихая» наша» «родина» – Россия.
Но Бродскому мало одноразового употребления лунных символов, ему нужно наворотить горы словес, чтобы за этим «Ничто», показалось, что проступает «Нечто». Неоднократно повторяющиеся «холмы, освещённые луной», создают внутреннюю разноголосицу, контекстную невнятность. Ни к селу, ни к городу приплетается И. В. Гёте и его лесной царь, вероятно, по мнению автора, долженствующий оправдать «еловую готику русских равнин». Кто, куда и зачем скачет по русским холмам, какие такие «всадники» от каких таких «бобровых запруд»? Всё надумано: и «возвращение... в ритме баллад», и «не живущий и не спящий на иконах Творец», и нечто непонятное, появляющееся «сквозь еловый забор... в виде копыт».